~ Выдумщица, идеалистка, влюблённая в мир, небо и хвою.
Творю сердцем, засыпаю под утро и играюсь словами ~
Install Theme

Рыбья жажда

Иногда мне кажется, я разучилась дышать. Не дышу вовсе. Забитый, сломленный, уставший комок несуразности. 

Сомнения бьются во мне рыбами, выброшенными на лёд. Бьются, бьются, бьются, бьются… Толчками под кожей, почти ломая рёбра. Они бьются так отчаянно, так безудержно и так рьяно, но не от предсмертных мук, а от того, что так живы. Временами их забрасывает обратно в толщи вод, в те реки спокойствия и уверенности, что извилисто пролегаю где-то внутри меня, и тогда они утихают, плывут себе плавно и гибко, стеклянными своими глазами-бусинами не всматриваются в меня, не кричат беззвучно тонкими ртами. 

Я сама как та рыба на льду. Не дышу, бьюсь, пытаюсь вызвать дождь, чтобы заполнить русла рек. 

От метафор пустыни и засухи я перехожу к опустевшим рекам, льду и кричащим в агонии рыбам. 

Я сплю чёрте как. Мне двадцать четыре, у меня жутко отрасли волосы, диплом лингвиста на руках и я сплю, мать его, чёрте как. Путаю день и ночь. Так быть не должно, мне всего двадцать четыре, и так быть не должно, только если я не пропадаю с кем-то в постели. Терзаюсь самой собой. Слишком больно люблю. Засыпаю под утро только если повезёт — долго рассматриваю фисташковые обои, вглядываюсь в ночь за окном, светлеющую слишком поздно — ещё одна надежда, что успею провалиться в сон до светла. Просыпаюсь, когда уже снова темно. Бьются рыбы. 

Теряю кучу слов. Пишу сообщения и бросаю не дописанными и не отправленными. У меня внутри может пульсировать, и ныть, и гореть, но я перестала понимать, как всё это выразить. Как найти силы это выразить. Много молчу. 

Получаю кучу сообщений от незнакомцев, но мне нужно, чтобы мне писал только лишь один. И это желание, эта потребность снова начинает меня пугать. Страшно, что в один момент другой человек так тебя всю заполняет собой, пробирается в каждую клеточку, сам того не хотя, и тебе никого больше не надо. И ты беззащитна. Оголена так, что тебя можно переломить — он может, если только пожелает. Страшно осознавать свою ранимость и уязвимость перед человеком. И эту чёртову жажду. Прекрасную и ужасную жажду. 

Не знаю, может быть замысел в том, что рыбам без жажды никак. В чём же замысел, мир?

Минус двадцать три

Времени бояться нет. 

Можно просидеть на берегу всю жизнь и только наблюдать корабли, пока в душе умирает моряк. Не бойся — прыгай, плыви! 

Можно долго всматриваться в небо рассветное, закатное, облачное и пасмурное, лежать, стоять, сидеть, бежать, выглядывать из окна машины — и лишь смотреть, пока в душе умирает лётчик. Не бойся — просто переступи порог самолёта, а дальше — будет видно. Лети! 

Можно часами рассматривать корешки книг на полках книжной лавки, касаться пальцами тесёмок, лелеять в груди томное чувство и так и не решиться, пока в душе умирает читатель. Не бойся — хватай любую, но лучше — ту, на которую сердце отзывается стуком. Читай! 

Можно сотнями прогулок вглядываться в лица незнакомцев — таких юных, горящих, интересных, поглощённых и носящих в груди свой мир. Пытливо заглядывать в эти лица и трусить. Не бойся — начни с улыбки, начни со взгляда, прямого, открытого, дружелюбного. Открывай! Себя, его, каждого. Учись! 

Времени бояться нет. 

Можно неделями составлять резюме и не находить про себя подходящих слов, не отыскивать хвалебного прилагательного, не видеть сильных сторон, только глядеть в пустой лист со всеми этими «опыт», «достижения» и молчать про себя. Не бойся — скажи уже себе наконец, что ты не плох, что пусть и опыта нет, зато энергии, желания и готовности учиться новому хоть отбавляй. Поверь в себя!

Можно ходить вокруг да около первого мазка на картине и первого слова в романе всю жизнь, нарезать круги по комнате, квартире, двору, пляжу и ночным переулкам, сонно биться над чем-то необыкновенным, особенным, истинным, ожидать озарения и возгорания новой звезды — и лишь смотреть на пустые, белые-пребелые полотна. Не бойся — твори, смело макай кисть в краску, а пальцы — в чернила, делай же первый надрез, ликуй, ошибайся, не толкись на старте — вся соль впереди. Твори!    

Покоряй моря, небесные просторы и воображаемые миры. Покоряйся дружбе. Открывай душу и исследуй её — а потом пиши о тех дарах, что там отыскал. Бросайся в новые, пусть и пугающие, путешествия — можешь назвать путешествием хоть работу, хоть очередной креативный проект, хоть любовь, хоть нехоженый ранее путь до парка. Только, пожалуйста, друг, помни — бояться времени нет.

Сосчитай каждый листик на мосту, Ми

Если будешь пробираться по этому мосту, будь осторожна, Ми. Крепко держись за канаты — никогда не знаешь, какой лесной дух появится из-за деревьев. Ступай всегда босиком. Давай, прямо сейчас снимай тяжёлые ботинки, не ленись, Ми, делай, как велю. Следом стягивай носки. С лисичками? Как мило, Ми. Всё равно снимай. Ты никогда не забудешь ощущение узорчатого дерева под ногами, доски гладкие, потому что затёрты уже десятками детских ног, но всё ещё хранят в себе свой рисунок. Такой рисунок никому, ни одному дереву не повторить, представляешь? 

— Как будто отпечатки, только у деревьев, да?

Да, Ми, ни один ствол не похож на другой, мать не повторяется.

— Какая мать?

Мать природа, конечно. Когда доберёшься до противоположного конца, обязательно скажи спасибо, будь вежливой. Если повезёт, к твоим ногам упадёт маленький жёлудь. Если подарят, непременно бери. Клади в нагрудный кармашек, будет оберегом. 

— А если не подарят?

Тогда придётся справляться своими силами. Я уже просил, чтобы ты не торопилась, шла медленно, каждую дощечку как бы обнимая ступнями? Обнимай, Ми, это важно. 

— А лес густой? 

Очень-очень густой. Вокруг тебя не будет ничего, кроме леса. Высокие стволы с тёмно-зелёными одеждами. Пушистыми. Такие красивые… Великие, понимаешь, Ми? Очень великие, долгожители. Они будут за тобой наблюдать.

— Страшные?..

Сами по себе нет, добряки. Они хозяева, следят за порядком. Но коли дух какой нечистый забредёт, могут и озлобиться, размахаться ветвями. Но это в защиту. Своё они в обиду не дадут. Стань их — и ты не пропадёшь, Ми. Их лапы спускаются прямо к мосту, можно подгадать момент и даже острожно погладить зелёную шубку. Попытай счастье, Ми, если захочешь.

Маленький домик на том конце — вовсе не мал. Он широк, глубок, огромен… и чист. Он настоящий. У домика нет двери, Ми. Просто пустой проём, но если ты думаешь, что миновать его так легко, ты ошибаешься. Подбери подол платьишка, Ми, вот-вот, правильно, и покружись сначала влево семь раз, затем вправо — четыре, только ничего не перепутай. Попрыгай на одной ноге столько раз, сколько сосчитаешь листьев на мосту, пока будешь добираться. И перед тем, как перешагнуть порог, тебе придётся хорошенько вообразить самое чудесное, что сумеешь. 

— А если я надену не платье?

Что например, Ми?

— Комбинезон. С поросятами.

Как мило, Ми. Тогда придётся приподнимать косички.

— А если отрежу?

Ну хватит, Ми. Куда ты без платья? Там, за этим бездверным проёмом тебя будет ждать совсем другой мир. Сказочный. Такого я ещё не видел. Лесной. Не всем детям удаётся там побывать, только самым смелым, бесстрашным, открытым планете, готовым верить, понимаешь? 

— И я смогу?..

Сможешь, Ми. Хоть кем. 

— И художницей?

И художницей.

— И писательницей?

И ей тоже.

— И музыкантом смогу?

И сможешь стать кем угодно, Ми. Главное, ступай по мосту осторожно, на каждую дощечку, обнимай её, помнишь? Босыми ногами! Ми, ты сняла ботинки?

— И носочки с лисичками.

Как мило, Ми. Давай, пробирайся. Будь смелой. Держись покрепче. 

— Или смогу ваять маленькие статуйки…

Как мило, Ми. Как мило.

Абангу

У жрицы были на Абангу свои планы.

Тугие смоляные косички собраны в хвост. На груди — веером ожерелье из перьев. Кисточки на юбке касаются загорелых лодыжек при каждом движении — когда она будет танцевать дико и высвобождающе, кисточки искусают ноги в собственном танце. Живот обнажён. Пламенная, грациозная, гордая. Лесная. Груди разрисованы узорами из лиан, тайная мандала — на бедре изнутри, там, в сокровенном, куда путь заказан лишь избранным, скрытая от глаз. Глаза подведены золотым.

Абангу сидела на полу в тенистом рондавеле. Снаружи шумели, ей же — необходима была тишина. Дверей в рондавелях не делали, как и окон — незачем. Но Абангу представляла, что отгородилась от внешнего шума, что его не существует здесь, в её каменном шалаше. Круглый, прочно стоящий на пыльной, сухой почве, он для неё — место защиты. Сложен из камней, глины, навоза и песка — прочный, прохладный, устойчивый. Рондавели строят мужчины, а женщины занимаются украшательством. Абангу украсила свой рондавель сухой травой, укрепила листьями и красной глиной разрисовала — прекрасные, только ей понятные узоры. Абангу мастерица, у Абангу работают руки. 

Если прислушаться, вдалеке можно различить бег ручья, и Абангу прислушивается внимательно. Глаза закрыты, на золоте играют блики, когда свет проскальзывает сквозь единственный проём в жилище. Абангу молится духам и просит силы. Все сородичи считают её твёрдой характером, способной, несгибаемой, уверенной, крепкой духом, гордой. Абангу же просит силы. Лицо её спокойно и недвижимо, губы сжаты, но нет и намёка на напряжение. Чего остальные не знают — Абангу научилась носить маску, как перьевое ожерелье и ножные бусы. Абангу, действительно, способная.

Сегодня Абангу должна быть отдана. 

Под бой барабанов Абангу вышла из рондавеля. Магическая Абангу: блеск в тёмных глазах, длинные косы, высокая, широкобёдрая, разукрашенная узорами, она ступала босыми ногами будто точно знала, где должен остаться её след. В животе Абангу зудело, скреблось, стягивало в плотный комок. На душу надевать маску она так и не приловчилась. 

Жрица заметила Абангу ещё девчонкой, когда та игралась у ручья. День, другой, третий — от ручья она не отходила. Расправившись с племенными обязанностями, она непременно спускалась к ручью, не боясь ни зверей, ни случайностей. Пока остальные резвились в воде, висли на деревьях, подражая животным, Абангу мастерила из длинных веточек жгуты и плела из них, что-то мешала, взбивала, плескала руки в прохладном потоке, пока однажды над ручьём не воспарили переливающиеся воздушные шарики. Радуга играла у них на боках, солнце — само солнце будто запрыгивало внутрь и отражало в них лучи. Шарики оказались невесомыми, лёгкими, летучими — волшебными. Все племенные дети запрыгали у ручья, ладошками схлопывая парящие шары и хохоча. Абангу продолжала сидеть на корточках у воды и, подняв голову, лишь наблюдала за тем, что сотворила. Даже взрослые не могли сдержать восхищённых вздохов. Абангу создавала новые и новые шарики. Её завораживала их простота, их лёгкость, тонкие бока, которые так и блестели, завораживало и то, с какой лёгкостью их можно было уничтожить.

Если бы Абангу знала, что принесут ей эти шары, она, наверное, пожелала бы никогда их не создавать. Пожелала бы себе, той маленькой, увлечённой девчонке, закопать мыльные орехи где-нибудь в лесу и никогда не браться за плетение жгутов. 

Барабаны стучали.

Абангу вышла в круг и предстала перед жрицей племени. Прекрасная Абангу с золотом на глазах и смоляными косичками. Абангу, наполненная силой духов, чтобы станцевать так, как никогда прежде не танцевала. Чтобы ноги ломило — и до мозолей, чтобы каждый удар кисточек юбки — до искр, чтобы бусы на ногах шумели в пленном ритме, чтобы стучали друг о друга — в такт, чтобы до исцеляющей боли кололо сердце. Духи даровали ей силу, но забыли про смелость. Абангу стояла перед статной, увешанной десятками ожерелий на голую грудь жрицей и была очень сильна — но напугана. Почему этого никто не видит? Народ кричит и ликует, народ — её приветствует, её поощряет, ею восхищается. Племя собралось кругом и готово смотреть. 

И пускай. Абангу закрывает глаза во время речи жрицы и слушает. Внутри неё, в этом храме духа и сердца, в этом пристанище маленькой девочки, создающей волшебные шары у ручья, она взращивает силу, она запрещает себе бояться, она — крепка и верна. И открыв глаза, ощущая лёгкость перьев на груди и тяжесть толстых бус — на ногах, Абангу ко всему готова. Она отпускает всю себя на волю и впервые за долгие годы искренне, легко улыбается.

И пускай духи смотрят, как Абангу отдаётся им во имя племени.

Ни одной малюсенькой сливы

Лиля пряталась под одеялом. Маленький холмик в углу кровати. Упёршись подбородком в коленки, она представляла, что забралась в глубокую норку, куда не пробраться ни одному страшному чудовищу. И Женьке. Ладно, пусть бы и чудовища какие заглядывали, главное Женьке — путь закрыт. Лиля прикрывала глаза и пыталась вообразить запах влажной земли и мха — так ей виделось убранство норок. 

Лиля вдруг распахнула глаза, вправо-влево, темно. Высунула голову наружу, схватила своего пурпурного слонёнка и спряталась обратно. Лилин слон — пухленький, ушастый (самую малость) и хоботаст. «Хобот, — рассуждала Лиля, — нужен слонам непременно, чтобы отгонять злых духов и рвать с высоких деревьев сочные груши». Лилька, наивная, думала, эти животные питаются грушами! Переубеждать её никто не спешил. Пусть, ещё успеет реальности наглотаться, пусть. 

Слонёнку своему она доверяла все-все тайны. Что в железной баночке из-под чая у неё уже почти хватает монет на полвелосипеда. Что как только накопит достаточно, отправится путешествовать по миру. Что дядя Кеша самый лучший — подарил на день рождения цветной глобус, да ещё и с подсветкой! Как раз о таком она и мечтала. Дядя Кеша — самый-самый лучший дядя на свете. Делилась она и тем, как скучает по папе, когда он уплывает в свои долгие командировки. Тут она снова возвращалась к своему велосипеду и глобусу — как только, вот как только всё исполнится, она будет ездить на своём фиолетовом велосипеде вместе с папой… куда бы он ни отправился. Самое сокровенное оставляла на потом. Ночью, когда луна разгоралась так ярко, что могла заменить солнце, а многоэтажка стихала окончательно, Лиля мастерила норку и забиралась внутрь. Шептала слонёнку быстро и горячо, прижимая игрушку к груди. А он, конечно, слушал — и слушал внимательно, во все свои маленькие ушки. Шептала Лиля, что Женька — драчун и хулиган, но ей он нравится. «Нравится, понимаешь, слоня?» И вздыхала так горько и так робко, что хотелось и расплакаться, и рассмеяться. Но слонёнок держался. «Какая славная ты, Лилька, стыдливо прячешь пунцовые щёки… Потому что нравится, правда нравится». И слон молчал, а Лиля была за молчание ему благодарна.

Лиля крутила глобус, быстрее, медленнее, быстрее. Резко останавливала пальцем и на мгновение затихала — что там выпало? Попала в Никарагуа. Ещё разок. Танзания. Она хихикнула и бросила взгляд на фиолетовое пятнышко у кровати. А теперь — Монголия. Чехия. Крошечная точечка на шаре — Тувалу. Везде. Везде она побывает с Женькой! У неё фиолетовый велик, у него — непременно синий, его любимейший цвет, только такие футболки и носит. И кепки. Синие и всё. Какие мальчишки принципиальные! Но они обязательно всё-всё объедут вместе. Будут грызть кукурузу, ловить бабочек, кидать камни в воду сколько захочется и жевать жвачку пачка за пачкой, никаких взрослых! Если негде будет купить варёные качаны кукурузы, у них с собой будет запас банок. Лиля всё распланировала.

А потом Женька выбрал себе зелёный велосипед. И стал уезжать туда, куда Лиле ходить запрещено. И подшучивать над ней вздумал, за бока щипает, катается на своём зелёном велике со всеми, но не с ней. Сегодня снова украл сливы с дерева бабы Шуры, хотел поделиться с Лилей: затормозил прямо у Лилиных ног и протянул сливу. Лиля её не приняла. 

Потому что до этого он раздал сливы всем девчонкам во дворе. «Тоже мне, расщедрился», — Лиля насупилась и весь вечер сидела на лавке у подъезда, там, где её не будет видно за кустами текомы. Она рвала оранжевые колокольчики, надевала на пальцы и представляла себя красавицей, к которой свозят все сливы мира. Не раскрывшиеся ещё бутоны — лопала. Очаровательный звук, будто маленькая хлопушечка.

И когда луна в ночи снова засияла ярко-преярко, а дом уснул, Лиля спряталась в свою норку. Только теперь — никакого там Женьки. У Лили жгло глаза, и она моргала часто-часто, прижимая к себе слонёнка. «Нравится ведь, слоня, понимаешь, нравится

И я вырасту, я обязательно вырасту-вырасту, сильно-сильно, буду носить широкое пальто, как мама, такое пальто, в котором меня захочется защищать, отращу длинные волосы, вот такущие, аж до сюда, слоня, и смогу купить себе столько велосипедов, сколько пожелаю. Буду ходить в кафе сама и носить на локте длинный зонтик с деревянной ручкой — такие, папа говорит, самые лучшие, других нам не надо, и вот как вырасту, как встречу Женьку в таком кафе, бородатого, как папа мой, взрослого Женьку, и только он влюбится в меня, не дам ему ни одной сливы!»

Спа-си-те Ним-фо-до-ру

Ним-фо-до-ра.

«Дора! — кричали они ей вслед, когда она бежала по лесу, не разбирая тропинки. — Вернись, Дора, это просто шутки!»

Нимфодора любила бегать по лесу. Но не так. Любила, как солнце со всей мочи бьёт в кроны и проявляет на стволах кружева. Любила очень, как туман дождливым днём стелется, укрывая почву. Как хрустят сухие иголки под подошвой и как слабенько колют ладони щербатые шишки. Нимфодора собирала шишки горстями. Сама не знала, зачем — руки занять, наверное. 

На запястьях Нимфодора носила связки браслетов. Бисерные, плетёные, из кожаных жгутиков, самых разных цветов. Когда ей было жарко, бусины нагревались вместе с ней, были тёплыми-тёплыми. От холодной Нимфодориной кожи — набирались прохлады, будто ледышки, будто живые, чуткие ледышки. Нимфодоре казалось даже, они чувствуют боль, как она, ощущают и счастье тоже. Живые по правде. 

У Нимфодоры кожа — кофе с молоком, больше, всё-таки, кофе. Кофе с молоком Нимфодора не выносит. Да и без молока тоже. Её товарищи, кажется, пьют кофе с молоком с охотой. Её — выплёвывают. Мир сос-то-ит из про-ти-во-ре-чий. Даже она сама — ходячая шутка Вселенной. Девочка из кофе с молоком, ненавидящая его. 

Нимфодора заскочила за толстый сосновый ствол, спиной прижалась, пальцами позади нащупала бороздки в коре. Стало спокойнее. Смотрела наверх. Ни лучика. Только спутанная зелень. 

Этот маленький городишко отравлен. «Только вы, сосны, здоровы», — думалось ей. Единственное, что держит на плаву это гнилое болото. Бо-ло-то. Бу-маж-ны-е лю-ди. Ти-на. Гнилой город, и народ такой же. Прогнившая картонка. 

Они — и она оглянулась назад, за спину могучим сосновым стволам — считают, в маленьком городишке — место спокойствия, уединения. Всё, считают они, что здесь происходит, здесь и остаётся. Заперто, замкнуто, погребено здесь, внутри. Здесь дом. Здесь все друг друга знают, здесь все — закрыв глаза живут. Здесь можно всё, и ты не пойман. Здесь все свои. Здесь безопасность. Дом. 

Здесь клет-ка.

Здесь смрад. Нимфодора спускается по стволу наземь. Нащупывает ладонями шишки, хоть одну. Можно ей одну? Шуршит суховатый хворост, крошатся листики. 

Нимфодора не знала, о какой безопасности они говорят. Нимфодоре было страшно. Ей представлялось, что над куполом из крон висит и ещё один, другой купол. Они все — в шарике. И из него нет выхода, верхний купол из прочного стекла, и можно только кулаками бить, кричать, что-то, например, на «с», но толку-то. Заперто. Замк-ну-то. Пог-ре-бе-но. Погребены они все в этом пропахшем людской гнилью городишке. 

Спа-си-те.

Нимфодора собирается с силами. Сжимает шишку в ладони — пустые от семени чешуйки врезаются в кожу. Нимфодора знает, что никто её не спасёт. Нимфодора встаёт. Кроме неё самой

Лес она любит всей девчоночьей душой, нежной, ранимой, но уже сильной. У-ж-е. Пусть пока и не достаточно. Лес ей единственное пристанище, её тишь. А они — это «они» Нимфодора выплёвывает, как самое грязное ругательство — его опорочили. О-бес-чес-ти-ли. И её вместе с ним. В утешение Нимфодора гладит нежно свободной ладошкой по стволу и пускается в бег. Она знает, куда свернуть, чтобы не заплутать, знает каждую лесову тайну. Они — нет. Они пустые. Пус-ты-е. Полые изнутри, как мидии без мякоти. Оболочка и только. Сплошные полые панцири вокруг.  

Она чувствовала, что этот город поглощает и её. Чувствовала, как набегающую, зреющую тучу — кожей, словно в атмосфере что-то потрескивает, густеет и электризуется. Нимфодора сильно, пылко махала руками — как бабочка, только в образе человеческой девочки, — чтобы разбить эту тугую густоту, и ненадолго помогало. А потом трещало снова. И ей становилось так, т-а-к страшно. 

И все эти «Дора, Дора». Как плевки, усмешка, очередное бесчестие. Какая она им Дора? Кто такая, эта Дора? Она покрепче сжала шишку в руке. Если в мире и существуют Доры, то ни одной не приходится на этот городок. 

Нимфодора скатывается вниз по холму, на подоле жёлтого платья в цветочек остаются зелёные разводы. Ей нравится съезжать с холмов, как с горки. Нравится, потому что на миг она остро ощущает, что жива. А потом приземляется, останавливается у подножия и неподвижно сидит какое-то время. Может, смакует, а может — старается запомнить это чувство. Если так, то тщетно. 

Тщет-но. Второе имя этого городишки. Тут у всех всё тщетно и впустую, а если не впустую, то непременно зря. Только признаёт это лишь Нимфодора. Признаёт, и оттого страдает, ведь как теперь притворяться? Как развидеть? Как стать Дорой? 

Она поднимается, замахивается пошире и пуляет шишку далеко-далеко. Приминает пушистые курчавые волосы. Не завязывает болтающийся шнурок. Не отряхивает колен. Делает глубокий вдох. И срывается на бег снова.

Нимфодора на запястьях носит связки браслетов. Чтобы никто не видел шрамов.

callowrimomarathon:

Господа пишущие, готовьте ручки и карандаши. Осталось три дня! 

Если хочешь поучаствовать в марафоне, пиши нам скорее! Всё объясним, разъясним, в команду примем. Стартуем 23 числа, в понедельник. 

Ура, творческому да пишущему лету быть! 

У нас тут намечается очередной сезон Колловримо — писательский забег, когда участники пишут каждый день на протяжении месяца. Все условия есть в блоге. Если хочешь к нам присоединиться, пиши мне или в официальный блог. Будет жарко! 

Просто выбирайся из пустыни

Не спала всю ночь. Весь рассвет провозилась в ванной, будто в прошлой жизни была черепашкой. Может, медузой. Они красивые. А может простой рыбёшкой. К шести в комнате солнце: яркие узоры на стенах, на столе — кружево занавески. Когда устраиваюсь в своём креслице перед столом, солнце настойчиво засвечивает мне всю правую сторону лица. Окно, конечно, нараспашку: тепло, ароматно, по-утреннему, — я в солнце замираю, всё спокойно, дышу, прикрыв глаза. Тюль шевелится от ветерка совсем слабо, но блики на столе тоже вдруг меняются, и по лицу у меня, я чувствую, рисуется совсем другой узор. 

Много птиц. Горластые петухи — орать они начинают ещё около четырёх. Иногда кукушка вдруг просыпается и поёт, поёт, не переставая. Но больше всего слышен щебет — такой лёгенький, тонкий, запевно-прекрасный. Эти птички наверняка малютки с крошечными, пухленькими тельцами. 

Солнце уже высоко. Рассвет я, конечно, пропустила, но точно знаю, какой он был — летний, розово-лиловый с золотыми нитями. Такой был уже несколько дней подряд, вряд ли сегодня — исключение. Волосы пахнут миндалём и лезут в лицо — я стараюсь их совсем не трогать руками. Впервые вымыла голову бальзамом вместо шампуня и теперь жду, что закудрявлюсь сильнее обычного. Не трогаю локоны пальцами и сижу в ожидании своих кудряшек. Я долго не знала, что на самом деле кудрявая. И если честно, большинство не догадывается, какая драгоценность у них на голове. Как оказалось. Я в кудрявых влюблена. 

Левая рука зудит. Так настойчиво и решительно, что я всё время бросаю на неё взгляд, ласково утешая: скоро, скоро. Потерпи немного, ладно? Скоро у тебя будет свой рисунок. Ждать ей не хочется, конечно. Как и мне самой. Как только находишь свой рисунок, сомнения вмиг исчезают. Просто вдруг осознаёшь, что своё нашёл, что оно уже родное, близкое, оно то значимое, то верное, то истинное, то… в общем, то, что искал. И скорее хочется на тело. Ощущается, как будто рисунок уже там, просто его ещё не видно, и всегда там, на самом деле, был, просто ты этого не знал. А теперь осознал, распознал, и всё. Шепчу только: скоро, скоро. 

Я сейчас просто сижу в лучшем месте на свете: в своей комнате, дома. Здесь всегда спокойно душе, хотя и пережила она здесь многое. Если мне нужно устаканить мысли и сердце, если необходимо умиротворение, тишина, размеренность, стабильность, домашняя обитель, я всегда нахожу их здесь. Эта комната как точка, в которой всё сходится. Пусть порой отсюда и хочется сбежать. Но по-честному, отовсюду однажды хочется сбежать. Не в любое место, правда, хочется возвращаться. 

Так вот сижу я в своей тишине, в лучшем месте, солнце мне слепит правый глаз, проснулся прохладный ветер и втекает, тревожа занавески, и пахнет зеленью, и землёй, и летом, и планетой, и жизнью, и хорошо так, как давно уже не было. Я забыла, что бывает так хорошо, и мне сейчас невероятно от этого тошно и жутко. Я всегда верила, что из тех, кто в любое время и при любых обстоятельствах умеет находить эти моменты, умеет остановиться, отбросить всё и ощутить всей собой, как мир прекрасен и что прекрасен он несмотря ни на что. Последние несколько месяцев немного потрепали мою веру в эту себя. 

Ну, по крайней мере я всё так же пью чёрный чай с бергамотом, не ложусь спать, не искупавшись и не посидев перед зеркалом за баночками, и не умею ругаться, не разревевшись; хотя бы это не изменилось. Во что я сейчас верю? Что нормально защищу диплом. Что, скорее всего, выживу и, скорее всего, справлюсь со всей кучей дел, которая решила навалиться разом, придавив меня такой горой камешков, что порой трудно дышать. Что, чтобы что-то написать, нужно взрастить это внутри себя, а если там засуха, то не стоит мучать. Что всё как-нибудь наладится, сложится верным пазлом и Вселенная делает для тебя всё возможное, если ты тоже стараешься. Хотя чаще я, конечно, думаю, что уже вот-вот, сейчас, откину коньки. 

Нужно, наверное, оставить свою засуху в покое. Сначала выбраться из пустыни, так, для начала, выбраться, оклематься и начать свою засуху поливать. Потихоньку да оживёт. А пока просто выбирайся из пустыни.

Просто сосредоточься на том, чтобы успешно её пройти, эту чёртову пустыню. Ну пожалуйста. 

Янтарный, карминно-красный и барвинок крайола

Анке стукнула чашкой о стол. Внутри взметнулось, взбаламутилось и осело. По всей истёртой деревянной поверхности рассыпались полумесяцы: Анке беспрестанно переставляла чашку то туда, то сюда. Сегодня у неё всё шло из рук вон плохо: лист, торчащий в зубах печатной машинки, был девственно чист. Хотелось рьяно и беспорядочно похлопать пальцами по буквам, просто чтобы хоть что-то на нём проявилось, чтобы от души отлегло, но у Анке не поднималась рука.

Посидев немного, уставившись в окно, Анке наконец отодвинула от себя машинку и встала. Кого же она пытается обмануть? Себя, что ли? Она точно знала, в чём тут дело. Тревожные комочки юлили под кожей и не давали прорваться ни одному словечку. Анке занята была другими мыслями — не писательскими. Не Динкой и Машкой, которые отправляются в поход. Что ей, Анке, до припасов, до консервов, до шелестящих треугольников палаток? Не получалось окунуться никак! Тогда Анке походила беспокойно по малюсенькой квартирке, потрогала предметы на полках, поглядела на экран мобильного. И вот — рюкзак на плечо, звякнули ключи, Анке стремительно сбегает по лестнице в душный послеобеденный город.

Сандалии с избитыми носками не шли — плавно пружинили по тротуарам. Её крошечная Вселенная металась в груди. Одной тихой ночью Анке поделилась с ней, что если на сердце неспокойно, писать совсем не выходит. Анке говорила, если не пишется — значит дело в тебе, значит за рёбрами что-то давит и волнуется. Значит ты сам не свой.

Успокоение. Утоление тревог. Очищение.

Три важных слова. Три липких листика: яблочный, фламинговый, небесный — приклеила на внешнее дно полки, висящей над кроватью. Вселенная наблюдала тогда, как Анке выводит печатные буквы, как разглаживает ладонью ласково листики, а потом ложится на подушку и смотрит долго-долго, впитывая то, что вдруг открылось ей истиной.

Три важных слова. Три шага. И писательский дух вернётся.

И вот: Анке останавливается перед древним телефоном-автоматом у здания старой почты, бросает несколько монет в металлическую прорезь, снимает увесистую, всю в царапинах чёрную трубку на тугом проводе. Такие автоматы почти везде поснимали, но этот отчего-то продолжал висеть нелепым напоминанием о прошлом. Выгоревшая алая краска на стене облущилась и открывала сероватые проплешины.

Анке набрала пятизначный номер домашнего телефона. Зашипело, крякнуло, послышались странные низкие гудки — как этот дряхлый дружок ещё работает, она ни сном ни духом. Анке ритмично стукала носком о стену и смотрела в пол. Камешки и пыль смешивались с молоденькими пучками травы. Прелестное свойство жизни — рождаться и пробиваться даже сквозь камни и грязь. Тут что-то вдруг оборвалось и послышался далёкий сестринский голос:

— Алло? Говорите.

— Привет, Ива. Это я.

В душе Анке радовалась, что домашний телефон они так и не отключили.

— Получила моё видео?

— Получила, — в её голосе послышалась улыбка. — Ты такая счастливая там. Только одинокая немного.

— И как по улыбчивому лицу можно распознать одиночество?

Анке перехватила трубку в другую руку и прижала посильнее, чтобы лучше слышать.

— По глазам, конечно. Когда ты вернёшься?

— Пока не собиралась. Я ещё не… разобралась.

— В чём? — сестра вздохнула так, что воздух забился в трубку.

— Ну, не отыскала… не поняла.

Анке раздражённо теребила провод, затем принялась за хлопья краски: они дождиком падали вниз и закапывали землю алым.

— Не отыскала что, сестрица?

— Если бы я знала! — вырвалось у неё. — Не знаю я, Ива, сама не знаю.

— Могу я приехать? — если бы волнение могло сочиться через провода, из телефона бы уже потекло. Ивена испытывала почти материнское переживание и готова была рвануть в любую точку мира, если бы только знала, куда.

— Тебе не нужно.

Они помолчали.

— Я сниму тебе ещё видео. И скоро вышлю новую главу книги, хочешь ведь?

— Конечно.

Анке прикрыла глаза и на выдохе:

— Я просто хотела узнать, всё ли хорошо.

— Без тебя пусто, но я в порядке. Научилась готовить безе с закрытыми глазами. И выучила уже больше четверти таблицы цветов. Мои любимые: медно-розовый, ниагара и манго-танго.

— А мои: янтарный, карминно-красный и барвинок крайола.

— Тоже учишь? — у Иви дрогнул голос.

— Не так много, как ты, но потихоньку. У тебя цвета очень тропические, что ли.

— А у тебя даже комната в подобных тонах — спокойных, насыщенных. Всё ещё таскаешь горчичный сарафан до износу?

— Порвался. Заменила, вот, на янтарный, — Анке время от времени подкидывала монетки, но теперь — кончились. — Сейчас оборвётся. Не скучай, Ива, я всегда рядом, даже если тебе так не кажется.

— Папа тоскует.

— Передай, что я его люблю до колик. А тебя — до судорог.

Анке услышала сестринский смех, весёлое «А мы тебя до…», и связь прервалась. Она вздохнула, посмотрела бессмысленным взглядом на трубку пару минут и шлёпнула ею о рычаг. Крохотная Вселенная немного унялась, затихла и перестала больно долбиться о грудную клетку.

Она бросила рюкзак и села прямо на облущенную краску. В небе шумели тёмно-болотные вертолёты: учения, наверное. Небо занималось закатом: розово-золотым и горько-сладким. До недавнего времени Анке и не знала, каков он — горько-сладкий; тут ведь один вкус и никакого цвета, совсем, совсем никакого!  Но и Анке приходится ошибаться: теперь она навсегда во власти горько-сладкого.

Горько-сладкий — как солёный арахис в белой глазури; как сахарная вата, посыпанная солью; как литр моря разбавить двумя литрами грейпфрутового сока; как чили в меду; как полынь, измазанная растопленным зефиром; как первая влюблённость в соседского мальчишку; как корочка лимона в карамельном сахаре; как жизнь на улице — тебе и горько, и сладко от того, что всё-таки живёшь.

Анке любовалась закатом с восторгом и именно тогда вспомнила, что встречать его должна вовсе не здесь. Встрепенулась, как воробушек слишком долго засидевшийся на месте, вспорхнула, даже не отряхнув с подола налипшие кусочки алой краски, и понеслась. Ей было низко, слишком, слишком низко. Анке рвалась ввысь, ей была необходима высота, как необходима она бумажным самолётикам или крупным птицам. Внизу, у земли, даже дышалось труднее, с усилием; воздуха будто не хватало: загустел, застыл, затлел, пригорел к коре планеты.

Между домами 124 и 128 на Красноармейской теснилось кирпичное долговязое здание: газетная типография на первом этаже, парикмахерская на втором, а остальные шесть отданы под жилые квартиры. Ржаво-коричневые стены словно скукожились и уплотнились под натиском солнца, но стояли ровнёхонько и прочно. Бетонная прослойка между кирпичами чуточку крошилась. Анке привычно взмыла на восьмой этаж, пролёты оставляя будто незамеченными: вот только на шестом, как обычно, остановилась полюбоваться цветущими растениями в кадках, бережно выращенными дамой из 83 квартиры, и осторожно погладить их упругие листья. Вот заученно вынимает из крайнего и самого дальнего горшка ключ на синенькой короткой верёвочке, им торопливо отпирает дверь на крышу и выныривает на поверхность высоты. Тут, на восемь этажей выше земли, чистейше-прекрасно. У города уже зажглись огни, и золотыми капельками они сияют во всём просторе, а небо близкое-близкое, сливочно-йогуртное, тающее, горько-сладкое от заката. Лёгкие раскрываются широко и не могут насытиться, им мало, как мало ребятне конфет, а рыбам — солёных вод, пусть бы они бесконечные и глубоко-дальние, всё равно очень-очень мало. Анке поспешает к краю.

— Ты опоздала, — тянет мальчишеский голос.

Анке улыбается чисто и взмахивает пакетом:

— И не зря: у меня тут абрикосы!


— Исповедь графоманки. Параграф третий 

Целуй меня, солнце, целуй

Целуй.

Я бы хотела, чтобы веснушки на мне выглядели мило, а не словно непонятные пятнышки, разбрызганные беспорядочно. Я бы хотела, чтобы солнце целовало меня как-то по-особенному, чтобы я выглядела так, как эти девчонки с картинок — веснушки на их лицах разбрызганы магически правильно, как если бы звёзды раскидали по небу: всё как надо, очаровательно, просто, и ни одну не хочется замазать. Веснушки же моего лица будто инородные пятнышки, сгущаются на носу летом и сбегают к зиме. Только щёки будто всё ещё неравномерного цвета. 

Целуй меня, солнце, целуй. 

Я скучаю по солнечным дням, когда можно было выскочить утром на крыльцо и сидеть долго, наблюдая за спокойствием. Через распахнутую калитку длинная трава качается, детская цветная ветрянка на палочке воткнута в землю и крутится от ветра, как маленькая ветряная мельница. Свет мягкий, а на земле слабые тени от деревьев и слышен щебет птиц. 

Три дня назад мы готовили пиццу. После того, как я отыскала правильный рецепт теста и определила нашу любимую начинку, покупные мне и даром не нужны. Мы с мамой смотрели лекции на ютьюбе, я резала овощи, она — раскатывала тесто. От духовки шёл такой жар, что кухня набилась горячим воздухом и дышалось туго; мы приоткрыли входную дверь — тянул морозец. 

Ёлка стоит полуобмотанная огоньками и совсем гола от игрушек — мы с сестрой рассорились на полпути. Я бы хотела быть железной. Почти Iron Women. Но у меня не выходит. Мне было так хорошо и тихо внутри. Обычно украшение ёлки у нас шумный процесс, а под конец мы, видимо, так устаём, что перестаём себя держать в руках, уже даже становится не важно, повесить вон туда золотой шарик или красный. Когда я в этом году подошла к ёлке, мне не хотелось торопиться и я на взводе совсем не была. Знаете, бывает такое состояние, когда тебе мало нужно, чтобы завестись. Удивительно, это была не я. Но как бы ты ни старался сгладить углы и не говорить лишнего, если у кого-то бомбит, то дело проиграно. 

Я ненавижу обижаться и не выношу обидчивых. Но стало так гадко и обидно, что я ушла и разревелась до красных пятен по всему лицу. Мне до сих пор не хочется разговаривать с Веркой, и я, если честно, очень устала быть старшей и вечно идти на уступки. Ты же, Аня, должна быть умнее и мудрее, ты же, Аня, уже взрослая, должна всё понимать. Аня не хочет ничего понимать, потому что Ане тоже больно. Почему вообще в семьях в порядке вещей, что если у одного вдруг плохое настроение или день не задался, то можно выплёскивать всё на ближних? Самое идиотское, что всё это перед праздниками и окончательно выбило меня из того капельку радостного настроения, в которое я себя насильно втянула. Самое обидное, что всё это в тот момент, когда родные наоборот должны быть сплочённее, в гармонии, рядышком друг с другом.

Давайте не будем делать вид, что мы все идеальные.

Умению не обижаться я всё ещё учусь, и, если честно, мне удаётся понемногу. Просто самым любимым обидеть удаётся значительно легче, и в этом вся беда. Чем больше любишь, тем ближе к сердцу принимаешь каждое колкое слово. А чем младше любимый, тем меньше он понимает,  умеет себя контролировать и держать свои раздражение и гнев в узде. 

Я хочу быть железной. Непробиваемой. Стойкой. 

Пока выходит слабо.

Мы выбираем себе нового пёсика. В доме ужасно пусто без животинки, я очень к нему привыкла. Недавно нам дали на передержку хомяка. Я никогда в детстве, кажется, не была в таком восторге от малюсенького комочка шерсти. Мне показалось, что без своего пса я совсем одичала, такая безумная, разговаривала с хомяком, хохотала с него и звала его ниндзей — он выделывал такие пируэты, что закачаешься, и перебирал перекладины лапами получше всякого человеческого спортсмена. Дико пушистый белый комок. Тогда я осознала, как мне с лета одиноко без собаки. Терять больно. Я собираюсь лечиться любовью к новому крошечному члену семьи.

Не понимаю, как можно легко выбрать собаку. Я в мучительном коконе: это как выбирать ребёнка. Ты же не банку фасоли покупаешь, собака не вещь. Мне сложно даются такие решения. А их ещё так много — этих прекрасных созданий, все они такие чудесные, невозможно просто тыкнуть пальцем. И если вдруг определился с парочкой щенков, которые тебе кажутся родными — как выбрать среди них своего? Особенно когда просто листаешь фото из объявлений. Но у меня просто нет сил, как я хочу собаку. Не совру, если скажу, что думаю о щенке почти каждый день. Я больше не могу ждать до лета, как планировала. 

Ну помоги же мне, солнце, помоги.

Вчера я написала никудышнинький рассказ. Вдруг такое нашло, такое надвинулось… но как бы я ни старалась, хорошо не получалось. Писать заметки дело одно, написать художку — совсем другое. Если в заметках ты просто скачешь по валунам, ведомая ни то ветром, ни то собственной душой, то в рассказах — валуны передвигаешь, выставляешь в нужный тебе порядок и подбираешь каждый отдельный камень, чтобы получился нужный каменный берег. Я совсем исхудала, валуны мне не сдвинуть. 

Наверное, ещё рано.

Я не знаю, бывало ли у вас такое состояние, что и вдохновение пришло, и время есть, и вот, ты сел, ты готов — но никак не выходит стройной строчки, чтобы выстрелила, чтобы одна за одной ложились и сцеплялись, как звенья цепочки. И ты пишешь, пишешь — вот, ну как, пишешь же! — а выходит, как будто писал в бреду. Как будто нога с валуна то и дело соскальзывает. Мимо. Мимо. Не то. Не так. Господи, как же то слово? 

Господи ответа не дал. Дописала. Оставила. Всё-таки не время.

Мучительно это, солнце. Подсобило бы ты как-то, что ли. 

Да поцеловало покрепче.

Чайная

Я — ходячий термос. Пью столько кружек чая в день, что наверняка на девяносто процентов состою из чая. Если нарисовать мою диаграмму, то человечек на рисунке был бы заполнен не водой, а чёрным чаем с бергамотом. 

Меня разбудила мама. Весёлая такая, улыбчивая, с новой стрижкой. Когда я вышла на кухню, она порхала, собираясь на корпоратив. Я пила чай — удивительно, правда? — она же делала маникюр, а потом, конечно, макияж. Я притащила всю свою косметику и новенький набор кисточек, она — небольшое зеркальце из ванной. Я подпихивала ей то румяна, то нужную кисть, то объясняла, куда нанести хайлайтер. Под конец она, конечно, опаздывала: суетилась, быстро надевала платье, докладывала пудру в сумочку, поправляла укладку. По ламинату стучали каблуки. Бордовое платье с чёрным кружевом, чёрные туфли, лёгкий румянец и шубка. Быстро выскочила, а я осталась сидеть. 

Сегодня без размышлений. 

Мы остались втроём и сгустились на кухне. 

Папа готовил пюре и заранее достал ёлку. Завтра будем наряжать. Я снова пила чай. У нас пюре всегда готовит папа, только папа. Брат что-то читал, устроившись у батареи. Под звуки какой-то политической передачи, я тоже покупала электронную книжку. 

Есть такая чудесная русская писательница — Мария Фариса. Я прожужжала уши уже всем своим друзьям, до того она невероятная. У неё два сборника коротких рассказов — абсолютно магических, некоторые можно почитать у неё на сайте или на Simple Beyond. А сегодня я узнала, что у неё вышла первая большая история! В общем, я купила сразу же. Рассказы Фарисы — это чувства, колорит, магия, смысл, тонкость. Она моя любимая современная русская писательница. Ну вот, теперь прожужжала и здесь. Почитайте на досуге, у неё всё такое вкусное, правда. Очень красиво написанное, точно выверенное, заставляющее думать. 

Я буду настолько наглой и самоуверенной, что скажу, что её язык очень напоминает мне меня. Стыдите. 

Я намазала маской лицо и села печатать. Налила чая, естественно. Который раз переписывала текст про кислоты, и всё равно всё не то. Как там говорится, нет предела..? Мне всё же кажется, что я просто слишком загоняюсь. 

Сегодня наконец позвонили из кофейни. Завезли «Забаглионе». Завтра нужно обязательно наведаться.

Кажется, скоро я из чайной превращусь в кофейную. 

Мятная жвачка

Будь себе другом.

Будь себе другом, Аня — повторяю снова и снова. Внимательно слушай, не кори понапрасну, критикуй поменьше, но смотри трезво, поддерживай, относись с понимаем, давай время на принятие решений, осознание промахов, признание ошибок, на всё, где оно требуется, давай время прийти в себя и перезарядиться, не жди многого, словно от всемогущей, позволяй слабости и не терзай себя за них. И люби в конце концов, люби. 

Я стёрла чёрный лак к чертям. Не чувствую себя в нём, зря купила. Бывает, смотришь на кого-то — нравится, тоже хочу, думаешь. А вот не надо, порой. Сотрите с себя всё не ваше. Сотрите, правда. Ни к чему это. 

Не так давно я встретилась с человеком-гармонией. Я таких ещё никогда не встречала. Она сидела у меня на ковре, даже ничего не говорила, а изнутри у неё светилось. Кажется, она себя по-честному знает, она сама себе открыта и честна, делает сердцем, она осознана и против себя никогда не пойдёт, знает, что для неё верно, что — нет. Она умеет себя внимательно слушать и прислушиваться. Из неё льётся искренность и чистота. Даже в её движениях плавность, искренность и настоящность. Она самая настоящая. В ней чувствуется женское начало. Она себя принимает. 

Слова трудно передают тонкое, на уровне энергии видимое, такое никак не описать. Просто передо мной была девушка-гармония. Гармония внутри человека сразу чувствуется, когда ты вдруг её встречаешь. 

Я бы хотела хоть на шажок к ней приблизиться. Хоть немножко быть на неё похожей в этом отношении. Быть такой же гармоничной. И мне кажется, в первую очередь нужно стать себе другом. 

Именно поэтому я не писала предыдущие два дня. Не хотелось или не моглось. Я не стала себя заставлять — времена тирании прошли. Прислушалась и ответила: хорошо, милая, не хочешь — не надо, подождём до завтра. Просто ложись спать. 

Я всё ещё считаю, что строгая, ежовая перчатка в писательстве и колловримо в частности — хороший подход, прекрасный, но умеренно. А я почувствовала себя героиней. Ну конечно, как же? И давай писать, писать, писать — так, чтобы до потери писательского сознания. А расслаблюсь — сразу в самопоедание, слабая, мол, не справляешься, никудышная авторесса, ни выдержки, ни амбиций. Давай-ка, милая, чтобы ни единого пропуска, чтобы и написанное показать не стыдно было, и душу, душу не забудь! И теперь я здесь — измотанная, писать едва способная — так много уже отдала, почти опустошенная от энергии. Потому теперь я начинаю маленькими шагами: пиши, как пишется, а не хочется — не пиши, слушай себя и не спорь. Что-то внутри тебя обязательно будет баламутиться и шипеть, что неумение взять себя в руки, неспособность писать ежедневно — недостойно и жалко. Не обращай внимания. Пусть так. Закрой глаза, да-да, вот так, остановись, замри и прикрой глаза. Теперь глубоко вдохни и медленно выдохни; и заставь этот гадкий голос утихнуть и исчезнуть. Успокой его. Будь себе верным. Не переступать через себя — вот что достойно. 

Понимаете, есть разница между необходимостью собрать волю и силы в кулак, когда разленился или есть чёткая цель, и постоянным наседанием на себя, когда в том нет нужды. Если есть цель написать рассказ, научиться рисовать или отточить навык, то придётся переступать через «не хочу» и «не могу», через «нет времени, вдохновения и настроения», через «слишком устал, голоден и отвлечён». Придётся, иначе ползти нам к цели если не годы, то долгие месяцы. Другое дело, если эту жёсткую хватку мы воспринимаем, как стиль жизни. В таком случае долго нам не протянуть. 

Вот я и не протянула. Два года и пуф — разжёванная мятная жвачка. Теперь эта жвачечка пытается найти баланс и больше слушать, когда мозг и тело говорят остановиться. Иногда мы загоняем себя так сильно, что потом лишь дольше будем выкарабкиваться. 

Я люблю своего внутреннего тирана, я дура, но люблю. Я обожаю много писать, даже если перед этим мне приходится заставить себя сесть за работу. Обожаю чувствовать себя создающей, находящейся всё время в творческом процессе, постоянно делать заметки. Мне до души ощущать себя настоящей авторессой — потому что я люблю писать, потому что тогда я чувствую, что действительно живу и живу не зря. Без моего тирана я бы никогда не смогла так держаться и написать столько. Вопрос лишь в цене. 

Может, впрочем, и смогла бы — но сколько бы прошло времени? Вечные любители всё растягивать. А после того, как поживёшь в бешеном ритме тирана, осознаёшь, сколько всего можно успеть и как быстро достигаешь прогресса, если трудишься постоянно и усердно. Это как игла. С неё уже не слезть. Будто бы узнаёшь, что способен на многое, но платить, в конце концов, придётся здоровьем. 

Потому жвачечка и ищет баланс между тираном и другом. Чтобы как и прежде делать много, но потом не оказаться выплюнутой в канаву — испорченной, ни на что не годной и вялой.

Два часа. У меня играет Jacob Banks, фильтрованная вода в фиолетовом стакане стоит на сливовом деревянном кругляшке, мягкая медовая хурма рядом. Ногти выкрашены в пыльно-розовый — мне лучше. Каждый день жду, что мне позвонят из кофейни сообщить: завезли любимый сорт кофе. Обманываю маму с сестрой, что у меня нет для них подарков. Так радости всегда больше. Мы всё ещё не поставили ёлку, хотя уже давно пора. 

Папа снова уехал на рыбалку в ночь. Я снова помогала сестрице с английским, а потом — её подруге, пока Верка готовила нам перекус. Она нацепила наушники по-странному и ходила пела. Верка часто поёт. А ещё нелепо и смешно танцует, кому-то подражая, вечно ногами захлопывает микроволновку, шкаф, холодильник, что угодно — Верка шесть лет занималась гимнастикой, больше нет. Она всё время спрашивает, люблю ли я её, хотя знает, что люблю, и целует в щёку, убегая в комнату. Верке пятнадцать, но я всё равно вижу в ней ту малявку, крошечную такую, с красными яблочками щёк, подкатывающих к улыбчивым глазам, и со светлой мальчишеской стрижкой. 

Верка грозится, что больше не будет готовить мне чай, когда ей что-то не так. Конечно, всё равно готовит. Она стала президентом школы, и теперь мама шутит, что она — мать президента и с ней лучше не спорить. Верка постоянно пропадает на репетициях, кружках и курсах юного волонтёра, а потом возвращается домой и заваливается спать. Её слишком часто нет, и мне страшно — как я буду, когда через год она уедет учиться? 

Она умеет ловко перемешивать еду, встряхивая сковородкой, как настоящие повара, но я всё равно буду ей припоминать, как она уронила пиццу, вынимая её из духовки, и неправильно приготовила фриттату. За ней всё ещё нужно присматривать и подсказывать. Как Верка будет без меня?

Думаю.

Верка будет в порядке. А я?

Дом спит. Шумно работает стиральная машина. Я сижу на кухне, рядом — почти доеденная хурма и надкусанный огурец. Мне одной не спится. 

Верка, не взрослей.

Весы

С улицы доносится гулкий шум дождя. Знаю, если выйду, столкнусь с плотной стеной из воды. Когда я была школьницей, в сильные дождепады у нас затапливало весь двор. Вода стояла почти под самым крыльцом, и её приходилось сначала вычёрпывать, а потом сметать веником — выгонять. Не то чтобы, конечно, вычёрпывать вёдрами, будто тут скопился целый океан, но если ты стоишь, а у тебя в ботинках вода, одним веником тут не справишься. Всё потому что плитку положили неправильно — с уклоном внутрь. Всё туда и текло, пока папа не наладил ливнестоки и что-то там ещё. Ничего хорошего в залитом дворе, конечно, не было, но мне нравятся воспоминания о дедушке с веником, к которому он привязал длинную ветку — чтобы не нагибаться, веник-то короток. Бегала босыми лапками по воде, а потом — по мокрой земле. Грязные влажные брызги летели на ноги. И пахло прибитой пылью и последождьем. 

Теперь можно просто слушать. В дождь мне хорошо спится.

Выкрасила ногти в чёрный. Не красила им лет с семнадцати. К чёрному было отторжение. Говорят, всё циклично — вот и я, снова тут. Только пока не пойму, приняла ли. Кажется, будто это не я. Ногти все срезала под корень, теперь ручонки почти детские. Чёрным красила толком не стараясь, только чтобы посмотреть, как. 

Близится Новый год, а я по ощущениям вся в долгах. Застряла в две тысячи семнадцатом. В долгах, скорее, моральных, чем материальных. Будто с каждого плеча у меня на верёвке свисает по корзинке с булыжниками. Я — человек-весы. Своеобразные, конечно. Такие себе весы. От весов у меня ни равновесия, ни стойкости, лишь тяжесть, что к земле гвоздит. Обещанные письма так и лежат в столе, не отправленные. Голосовые так и не записаны, как будто я не знаю, что сказать. Начинала пару раз и каждый бросала — я вся себе чужая, говорю путано, неестественно и потерянно. Потому так ничего и не записываю. Не пишу кураторам по учёбе, хотя давно должна. Они меня раздражают. Не могу заставить себя доделать статью — нужно неделю назад. Через силу говорю с другом, потому что перестала его чувствовать и понимать. Никак не допишу рассказ «Искатели аквамаринов», хотя твёрдо себе пообещала ещё в сентябре. 

Не могу уговорить себя начать слушать лекции по философии. Какая мне философия? Если бы я была шариком, предположим, синим, то философия — водой, которую набрали внутрь, много-много; я бы разорвалась. Поэтично думать, что от меня остался бы только синий хвостик. 

Я каждый день принимаю витамин Д в надежде, что появится больше энергии. Будто бы внутри меня электрическая станция и я подкидываю туда топлива, скрестив пальцы, что она начнёт работать лучше и я снова вспыхну. До сих пор кажется, что в ней что-то сломалось. 

Хочется переродиться.

Так себе фотограф

Сквозь сон я, приоткрыв глаза, видела, как папа влезает на мой стол и снимает занавески. Сквозь сон я слышала, как они с шуршанием падают на пол. В комнате стало гораздо светлей. 

Телефон то и дело пищал: пулемётная череда сообщений. В одном добром чате кипела жизнь, там творили, устраивали мозговой штурм и горели делом. Я присоединилась позже. Но, впрочем, я бы хотела всегда просыпаться в компании команды. В какой-нибудь квартирке, в тепле и креативе. Поднимаю голову: россыпь одеял на все лады, таких разных, как мы сами, звонок будильника и — утро, блокноты, зелёный чай, жаркие обсуждения наполеоновских планов. 

Мама рассказывала, что в детстве я много пела: что вижу, то и пою — так она говорила. Последние четыре дня я часто чувствую себя той выросшей девочкой. Что вижу, то и пишу. 

Неплохой выход, когда нужно расписаться, когда больше никак не выходит — вот, бери, пожалуйста, и пиши всё что угодно. Пиши банально. Пиши просто. Пиши «я пошла, я смотрела на звёзды, я пила чай». Пиши, если тебе это поможет. 

Четвёртый хвойный день прост. Листала «Кинфолки» в поисках вдохновения и идей. Тщетно. Как будто не находится того, что выстрелит, как будто прячется. Много думаю о «Чамбере». Кажется, больше, чем о курсовой. 

Пока не стемнело, фотографирую банки для телеграмм-канала. Через теперь обнажённое окно свет свободно входит в комнату, только всё равно серовато-тусклый. Зимний. Действительно похолодало и накрапывало. Устраиваю бардак из баночек и коробок. Отснятое перекладываю в корзинку из Икеа, которую взгромоздила на мусорное ведёрко. В конце концов, когда корзинка стала полной, всё вдруг завалилось. Никакущий из меня фотограф. Или укладчик. 

По фото видно, как быстро стало темно. Сначала свет огоньков был почти не заметен, под конец — блёско отражался на поверхности стола, а вокруг — тени, вокруг — серость. 

А теперь, знаете, что? Гренки съедены, а я пошла к своим кремам и подушке. На кухне не выключаю свет: папа должен вот-вот вернуться с рыбалки. Всё для тебя, пап. Спокойной ночи.

Две девчонки

Легла; уставшая, полу-сонная, от лица пахнет бальзамом. Под мышкой енот. Он теперь всегда тут, со мной. Легла — и не могу уснуть, не оставив заметки. Экран телефона ярко светит в лицо.

Залезала в кровать, чувствуя себя красивой. Меньше обычного стояла перед зеркалом, меньше обычного наносила мазалки на лицо. Всё в тишине. Никакого видео на фоне, никакого подкаста, никакой музыки. Как часто нам удаётся взглянуть в зеркало и порадоваться тому, что в нём отражается? Раз через раз. Я смотрела себе в глаза. Мне было хорошо. В жёлтом свете люстры кожа сияла от бальзама, блестела здоровьем. Как-то интересно от скул отражался свет, хотя и скул-то у меня толком нет. Долго пыталась расчесать деревянной расчёской спутанные волосы, потом собрала их в пышный пучок, чтобы удобно спать. Пучок выходит особенно хорошо, когда волнистые волосы высыхают слишком пушистыми и плотными, сравнимо с белками, взбитыми в крепкую пену. Тогда любой беспорядок на голове превращается в очаровательную небрежность. Даже жалко, что рядом, кроме енота, конечно, нет того, для кого всё это имело бы значение. Вот так: в старой майке с пончиком, толстых носках цветом фиолетовой коровы, вечно мёрзнущая, с умытым, сияющим лицом, парой заживающих прыщиков, вовсе не густыми ресницами и немного торчащими ушами. Странно чувствовать себя красивой. Странно осознавать, что прыщики и непонятные веснушки не имеют значения и с ними ты всё равно красив. Всё это вообще не про красоту. Просто смотри в глаза. 

Мне показалось, там блестит и улыбается. Сонно, уставше, но улыбается. Может, именно от того и красиво.

Я рано встала и еле-еле. Лениво пила чай, хотя стоило поторопиться. Тело поднялось с постели, но голова ещё спала. Раньше я была танком. Я бы не стала пить чай — сразу бы пошла одеваться, подкрашиваться и торопиться, потому что есть план. План успеть в центр ровно к тому времени, как у сестры закончится мероприятие, чтобы отправиться с ней за подарками. Раньше я бы раздражалась, если всё шло не так. Но вот я — сижу пью чай и никуда не тороплюсь. Слушаю себя. Я хочу — просто сидеть и пить чай, не заставляя тело двигаться. И знаете, мир не рухнул. Я допила чай, встретила маму с тренировки — ранняя пташка, попробовала папиной щучьей икры — вкусная, дождалась сестру. Планета продолжала вертеться. Внутри меня ничего не бежало, сломя голову, не опаздывало и находилось в спокойствии.

На улице было тепло. Завтра обещают дождь. И вчера тоже лило. Сегодня солнце — и я верю, что специально для меня. Мы долго ходили, воздух был спасительным, а раф-кофе с карамелью — нет. Мы с ним не подошли друг другу.

Снова закат мазал синевато-красноватым — прекрасный. Золотом плескал понизу, где шарик солнца стихал и укатывался за озеро. Немного начинали мёрзнуть ладони; мы с сестрой шли за руки. Когда об этом так пишешь, кажется, что она — малышка, а я — взрослая. Но Верка уже не ребёнок, а я — совсем не взрослая. Мы две девчонки, и всё.

К шести уже стемнело. Я стояла у почты, ожидая сестру, и разглядывала звёзды. Правда. Это не ради поэтического оборота. Стояла, наверняка, как дура, задрав голову так, что можно было легко целовать в подбородок, и плевала, если честно, на людей у машин. Пусть смотрят, пусть даже смеются. Надо мной крестиком пересекались провода — две тонкие нити, а над ними синее небо и мелкие точки. Звёзд было не много. Некоторые двигались, и я решила — спутники или самолёты. Другие стояли прочно. Было страшно представить, что эти точки на самом деле каменные громады. Почему они блестят? Почему мы их видим? Там ведь темно, очень-очень. Почему они кажутся серебряными и отливают понемногу каждым цветом? Горят. Я решила, что эти здоровяки несутся с бешеной скоростью и потому объяты пламенем, и потому сияют. Но если их там столько, сколько я вижу звёзд, почему мы все ещё живы? Мы, букашки, одарены жизнью. За пределами нашего шарика мы ничто, мы крохи, нас даже не различить. Но мы почему-то все здесь, и дышим, и смотрим на звёздные глыбы, и даже придумываем им имена.

Есть созвездия, которые всегда на месте. Они не движутся, но мы их видим. Значит, они пылают. Просто пылают? Как они такие яркие? И как в той невероятной тёмной бесконечности что-то может оставаться на месте, или вертеться вокруг своей оси и никуда не съезжать, или оставаться в рамках одной солнечной системы? 
Я долго смотрела на звёзды. И чувствовала себя малюсенькой.

Уже третьи выходные подряд мы готовим суп-пюре из брокколи. По рецепту туда добавляется сыр с голубой плесенью, и мы добавляем тоже. Получается очень вкусно. Каждый раз я думаю: почему брокколи так не любят, если она такая вкусная? Не забудьте добавить мускатного ореха. 

Я никогда не думала, что домашние полюбят супы-пюре. Это мы с мамой вечные любительницы овощей, каш, чечевицы. А теперь их уплетают все. Помню, как в первый раз сестрица зачерпнула ложкой брокколевого супа, зажмурилась сильно и, выдохнув, порывисто съела, как будто прыгнула в ледяную прорубь. Всё это может и не очень привычно нам, но если непривычно — не значит невкусно. Глаза она, конечно, удовлетворённо распахнула и принялась сыпать в тарелку сухарики и уплетать суп с аппетитом. Помните: мускатный орех. 

На кухне собираются гости, с улицы тянет горелым: у папы подгорела рыба. На кухне места не много, за столом четыре взрослых — и это самое то. Беру свой чай и ретируюсь к себе. Пью и заканчиваю выкладывать картину блёстками: оставался маленький кусочек неба, стразы под номерами семь и восемь. Нужно сделать для неё раму, обязательно белую или серую — будет висеть подарком у двоюродных малышей. 

Устаю сидеть на ковре. Забираюсь в кровать, включаю сериал и засыпаю. Сплю недолго, но мне снится, как мы с Поли собираемся укатить во Францию, а Даша по-домашенму стоит на моей кухне, прямо у микроволновки, и подбадривает нас. Улыбается, как всегда. Я сижу на порожке у ванной, смотрю на них — две родные души с другого конца страны, вот, передо мной, в одно время в одном месте. Рядом. Мне давно не было так тепло и спокойно во сне. 

Потом я вдруг просыпаюсь и иду готовить бургеры. Двенадцать ночи, самое время. И ещё одна кружка чая.

Я ложусь спать, почему-то чувствуя себя красивой.